— Ого! Прокуроры, оказывается, не так уж плохо живут.
— А ты как думаешь? Все-таки один на целый район, можно обеспечить.
Зазвонил телефон. Вадим взял трубку, стал что-то отвечать односложно: да, нет. Лицо у него сразу сделалось чужим. На нем появилось новое, незнакомое мне выражение желчности, недоверия. Я подумал, что, в сущности, вот этот, сегодняшний Вадим мне совершенно незнаком. Тот, которого я знал, остался там, в довоенном времени, и никогда оттуда не вернется.
— Гады! — Вадим брезгливо бросил трубку на рычаг. — Я им покажу!… Аделаида Ивановна!
Она появилась моментально.
— Дело Сивцева мне! Быстро!
— Оно в суде, Вадим Петрович.
— Я ведь, кажется, не спрашиваю, где оно. Я говорю: мне нужно! Ясно?
— О, да, да! Извините! — Она торопливо вышла, и сразу в соседней комнате зазвучали ее старшинские: «Забрать», «Принести!»…
— Здорово выдрессировал! — мотнул я головой.
Но Вадим был весь во власти неведомых мне мыслей и битв и не обратил на шпильку никакого внимания.
— Извини, Виктор, дела… По поводу Смагина, — сказал он, раскрывая мою самодельную папку. — Сделано без полета, но вполне добросовестно, вполне… Вот только почему-то нет признания?
— Почему-то не признается, — меня задел его неожиданно официальный, с нотками превосходства тон.
— А вот это аргумент не в твою пользу, — сухо и непререкаемо отпарировал Вадим, и я в ту самую секунду ясно представил себе, почему так дрожит перед прокурором Фрол Моисеевич. — Я слышал, защиту взял Арсеньев? Ох, и попортил он мне крови, этот юрист от истории. Или историк от юриспруденции, уж и не знаю, как сказать.
— По-моему, очень симпатичный старикан, — меня охватило неодолимое желание не соглашаться с Вадимом ни в чем.
— У тебя все симпатичные. Я помню еще с институтских времен… Аделаида Ивановна!
Та влетела пулей и остановилась, как вкопанная, посреди ковровой дорожки.
— Кто будет поддерживать государственное обвинение по делу Смагина?
— Я хотела сама, Вадим Петрович.
— Отставить! Обвинять буду я.
— Но позвольте, Вадим Петрович, зачем вам себя утруждать? Такое ясное и четкое дело.
— Именно поэтому! На нем мы и дадим бой Арсеньеву по всем правилам прокурорской науки.
— Ах, вот как!
Аделаида Ивановна, многозначительно улыбаясь, покачала головой, словно заранее предвидела злосчастную судьбу Арсеньева и по-человечески жалела о ней.
— И еще. Позаботьтесь, чтобы товарищ Клепиков тоже был приглашен на суд. Пусть послушает…
— Поучится, — подхватила Аделаида.
Но Вадим коротко бросил:
— Всё!
И она моментально смылась, подчинившись команде.
— Подхалимка она у тебя. Бегает на полусогнутых и козьи ножки курит тоже, чтобы тебе угодить — заметил?
— Все они тут меня боятся.
И он этим доволен? Нет, не тот Вадим, совсем-совсем не тот…
В отделении меня ждал Арсеньев. Лицо у него пожелтело, резко выделились морщины, словно углубились за ночь. Он часто дышал.
— Должен извиниться перед вами.
— Сердце? — я смотрел на него с сочувствием; старый адвокат выглядел совсем больным.
— Да, что-то там.
— Врачи смотрели?
— Вы молоды и наивны. Сердце у меня настолько дрянное, что не заслуживает не только осмотра — даже упоминания… Дело моего подзащитного, конечно, уже в прокуратуре?
— Я не знал, что вы придете. Можно было обождать.
— Что ж, пусть тогда все идет своим чередом. Вас мне не в чем упрекнуть, вы были объективны. Мне нравится, что у вас есть человечность, жалость, нет стремления во что бы то ни стало «расколоть» обвиняемого.
Я не удержался от улыбки:
— Только что именно за это я получил легкий щелчок.
— От прокурора? — сразу догадался Арсеньев. — Вполне естественно! Вадим Петрович юрист, конечно, опытный, да и теоретически отлично подкован. Но, знаете, вот ему как раз-то и не хватает того, что у вас есть в избытке: человечности. Свидетель, подсудимый, защитник… Это же все юридические категории. У них и сердца нет, и индивидуальности, и нервов. А у конкретного свидетеля — человека Семена Ивановча Сидорова вчера тяжело заболел мальчонка, и он вместо того, чтобы думать о своих показаниях на суде, беспокоится о сыне. А у конкретного защитника — человека Евгения Ильича Арсеньева ночью сердце прыгало до самого подбородка, и он ходит сегодня злой и немощный. А у конкретного подсудимого — человека Ивана Ивановича Иванова заложило из-за простуды ухо, он то и дело переспрашивает вопросы, ему адресованные, и это раздражает уважаемого товарища прокурора… Никогда не видели, как Вадим Петрович ведет процесс? Словно играет в очень сложную игру. Эту фишку я бью этой, ту — той. Вот эта фигура угрожает моим тылам, поэтому я выведу ей навстречу две другие фигуры, и они задержат ее как раз на то время, пока я выиграю бой на главной позиции… Игра, самая настоящая игра! И выигрыш процесса в пользу обвинения превращается у него в самоцель.
Мне показалось, он несправедлив.
— Но разве и защита не ставит целью выигрыш процесса? В свою пользу.
— А я адвокатов-крючкотворов тоже не терплю. Пока вы слышали много нелестного обо мне от своих коллег. А доведется вам иметь дело с адвокатами, они тоже наговорят кучу гадостей, не сомневаюсь. Я у них и дилетант, и неуч в юриспруденции, и не понимаю тонкостей процесса… Да, так что же я вам хотел сказать, милый Виктор? Вы, как бывает со многими следователями, оказались в плену вашей версии, старательно подбирали факты, якобы доказывающие вину Андрея. А вот попробовали ли вы идти от обратного? Отказаться от своей версии и взглянуть на дело так, словно Смагина и не существует на свете?
— Зачем, Евгений Ильич? Виноват он, я убежден. Больше ни у кого не было мотивов. И напильник… Да вы знаете сами!
— А может быть, мотивы запрятаны глубже, чем вам кажется?… Я давно знаком с Андреем и не верю, что мальчик способен на такую хорьковую месть. И вы тоже должны были лучше изучить его характер. В характере ключ ко всему, а вовсе не в напильнике. Мать Андрея вы допрашивали? Нет! Упущение! Учителей его допрашивали? Нет! Еще одно упущение.
— Андрея знают сотни людей. Я не могу вести дело бесконечно. Главные свидетели показали вполне достаточно.
— Знаете, я, пожалуй, присяду, с вашего разрешения, — Евгений Ильич держался за грудь.
— Ох, простите, — спохватился я, передавая ему стул.
Он сел, несколько раз глубоко вздохнул.
— Так надоело мне это сердцебиение! Когда-нибудь, после войны, выкину-ка я свое сердце в мусорный ящик, зайду в магазин сердец на Невском и выберу себе такое, которое будет биться не чаще одного разу в минуту… Ну, вот уже хорошо. Смотрите-ка оказывается, угрозы действуют сильнее жалоб не только на людей, но и на их составные части… Так вот, насчет свидетелей. Знаете ли вы, что через десять лет после смерти Антона Павловича Чехова его близкие знакомые, алиас свидетели, яростно спорили, какие у него были глаза: голубые, карие или же серые? Или другой случай. Как-то мы собирали участников первого заседания Петербургского Совета, хотели выяснить роль Совета в февральском восстании семнадцатого года. Собрали, так сказать, живых свидетелей. И что же вы думаете? Любопытнейшие разногласия! Одни утверждали, что первое заседание Совета открылось еще днем, при солнечном свете, другие — что поздно вечером. Им предъявили их собственную прокламацию о созыве Совета, а они недоумевали, откуда такая взялась…
— Так что же, выходит, по-вашему, не верить свидетелям?
— Нет, почему же — верить! Но одновременно учитывать, что они не все помнят или помнят неточно. И проверять всякими путями, перекрестно, отсеивать случайное, наносное, принимать во внимание только основное.
— Вы считаете, в деле Смагина тоже есть такие неточные показания?
— Есть! Вспомните хотя бы Изосимова. В одном протоколе, самом первом, сказано: «Я говорю: ты чего ему там напортил, а, Андрей? А ну, исправь!» — помните?