— Можешь громко. Хозяйка в ночной. Кимка с собакой опять у Вовки — отец в гараже дежурит, а малышне одной страшно.
Он замолчал.
— Так сколько же преступников задержал?
— Одного.
Я захохотал:
— Вот нет размаха у человека! Заливать, так уж на всю катушку: десять, сто. А он — одного!… И кого же? Грабителя? Бандита?
— Убийцу.
Скупые ответы Аренда мало походили на шутку. Неужели?…
— Врешь! — я подскочил и крепко треснулся головой о потолок.
— Нет. — Он зашевелился, и нары под нами застонали тяжко. — Сам не ожидал, так вышло…
Пообедав, Арвид возвращался к себе на работу — его, как и меня, засадили там за бумаги. Видит, человек бежит стремглав. Лицо перекошено, ничего перед собой не видит, несется, как заяц от волка, не разбирая пути. Явно что-то не в порядке. Остановил, спрашивает: «Что случилось?» А тот на него с кулаками — и деру. Арвид в погоню. Задержал с помощью прохожих, отвел в отделение. Оказалось, ни больше, ни меньше — брата родного только что убил. Тот приехал к нему погостить из деревни, самогона привез для продажи по соседям. Оба хватили изрядно, потом заспорили по пустяку — и убийство.
— Надо же, какая случайность! — воскликнул я. — Прямо в руки! И, главное, в первый день.
— Случайность, случайность! — что-то уж слишком поспешно согласился Арвид; он, видимо, испытывал неловкость за свою неожиданную, неправомерную удачу. — Конечно, случайность!
Было завидно немного, но и спокойнее за Арвида тоже. Теперь его бумаги не испугают. Теперь он почувствует вкус.
Я зевнул:
— Устал! Да и завтра работы-ы! Накрыли, понимаешь, целую шайку. Допросы и прочее… Так будем спать, а?
Он согласно кивнул, молча повернулся на бок. Хоть бы поинтересовался подробностями! До чего нелюбопытен — жуть!
6.
Почти две недели ходил я в подручных у Фрола Моисеевича — столько времени заняла кропотливая возня с пойманной шайкой. Одновременно приходилось вести и множество других мелких дел. Фрол Моисеевич называл их «семечками», и я заметил, что за «семечки» он брался куда охотнее, чем за более сложные. Что ж, не удивительно! Мой шеф был уже в возрасте, не любил нервотрепку и суету оперативных выездов, раздражался, когда ему попадались клиенты из числа бывалых, не желавшие послушно отвечать на его въедливые вопросы и умевшие «качать права». Больше всего ему нравилось сидеть в своем крохотном теплом кабинетике, с полушубком, накинутом на ревматические коленки, и потихоньку, не спеша, лузгать нехитрые «семечки».
А их всегда хватало! То Щукин доставит какого-нибудь смущенного дядю:
— Пинжак на базаре купил, на улисе продавал. Вот свидесель, вот рапорт.
И заводи на дядю дело! «Спекулясия», — как говорил Щукин.
То постовой милиционер Трофимовна, огромного, почти двухметрового роста женщина, с кулаками, как кувалды, приволочит за шкирку, словно котят, сразу двух юнцов — безбилетников, поскандаливших с бдительной билетершей в кинотеатре и учинивших там драку.
Им тоже не скажешь: пошли вон? Нарушение закона налицо.
Особенно много проходило так называемых хлебных дел; одни работники отдела борьбы с хищениями с этим потоком не справлялись, приходилось заниматься нам всем.
Хлеба было мало, он выдавался только по карточкам, торговля им на базаре в то время запрещалась. Ну, если какой-нибудь работяга вздумал загнать свой однодневный паек, чтобы купить стакан махорки, без которой он тоже жить не может, милиционер отвернется в сторону и сделает вид, что ничего не заметил. Другое дело, если кто-то вдруг приволок для тайной продажи сумку с тремя-четырьмя килограммами черняшки. Тут уже пахнет преступлением. Откуда хлеб? Возможно, где-то образовалась щель, возможно, где-то воруют, где-то рабочий человек недополучает и так считанные граммы жизненно необходимого пайка?
И верно, случалось, что засекут такую базарную крысу — и выйдут на след целой шайки расхитителей, пристроившихся либо в столовой, либо возле пекарни, либо в другом теплом местечке, связанном с выпечкой, транспортировкой или выдачей хлеба.
Этих преступников закон карал безжалостно.
Попадали к нам и случайные люди, никакие не преступники, а просто слабовольные или малоразвитые, несознательные, соблазнившиеся лишней пайкой. Подглядел, где можно хапнуть еще один, не свой, чужой кусок, — и слопал поскорее, не задумываясь о последствиях.
Жалко было смотреть, как они, кляня себя и плача, клялись на допросах. И я верю, что искренне. Если бы не трудности военных лет, многие из них никогда бы не имели дела с законом. Но и отпускать их с миром, слегка пожурив, как вам, мол, не ай-яй-яй, тоже нельзя. В тяжкое время хлеб — это не просто хлеб; отношением к нему испытывается гражданственность, моральные устои человека. К тому же, почувствовав слабинку, за чужим куском могут потянуться и другие нестойкие…
В отделении меня быстро признали своим, и это было не столько моей заслугой, сколько моей раненой ноги. Рядовые милиционеры, участковые, все люди солидные, степенные, сочувственно вздыхали, когда встречали меня на лестнице — там хромота была больше всего заметна; я не мог переносить ногу через ступеньку. Наши женщины — а их среди милиционеров было немало — наперебой советовали, чем парить ногу, как бинтовать, как разминать. Мне пришлось бы заниматься одной только ногой, времени не хватило бы даже на сон и еду, вздумай я следовать всем их рекомендациям. Но участие трогало, и я искренне благодарил за каждый совет.
Начальство тоже благоволило ко мне. Тут уж не нога, тут Фрол Моисеевич. Что ни говори, а все-таки я избавил его от части работы, и он, не скупясь, вовсю нахваливал меня на оперативках у майора Антонова. Я ерзал на стуле, а возвратясь в кабинет, выговаривал ему:
— Зачем вы так?… Неловко!
— Неловко щи вилкой хлебать, — отвечал он, посмеиваясь.
Фрол Моисеевич знал, что делает. Не может же человек, если он человек, а не свинья, платить черной неблагодарностью за такие лестные о себе отзывы. И наваливал на меня все больше и больше дел. А я что? Я старался, из кожи вон лез.
С Катей я виделся несколько раз, проверял данные о местожительстве каких-то задержанных типов. Меня она сразу узнала, может быть, Фрол Моисеевич ей сказал, улыбнулась подковыристо:
— Станцуем?
— А то нет! — подхватил я. — Надо же вернуть должок.
— В смысле — оставить посреди зала? — рассмеялась она.
— В смысле — отдавить ноги…
Но дальше угрозы я так и не продвинулся. У Кати было дел сверх головы, у меня тоже, и оставалось только при встрече по утрам в коридоре отделения обмениваться двумя-тремя веселыми репликами.
— Станцуем? — теперь уже спрашивал я.
— В шесть часов вечера после войны. — Эта присказка входила в моду: в газетах писали, что режиссер Пырьев приступает к съемкам фильма с таким названием.
— У-у, долго ждать!
— И ничего не долго! Вон вчера опять салютовали…
В последнее время и в самом деле ни одного дня не проходило без салюта в честь освобождения от фашистов очередного города. А то и по два салюта в день. Но конца войны было еще не видно.
Наши добрые отношения сразу же повернул себе на выгоду практичный и хитрый Фрол Моисеевич. Он заметил, что мне Катя готовит справки без очереди, и с тех пор стал посылать за ними только меня. Он ничего не терял; я даже поболтать с ней не мог. Катя работала в комнате, уставленной столами, и за каждым — пара любопытных глаз и чутких ушей.
У меня теперь образовался солидный круг новых знакомых. Наши, отделенские — раз, в прокуратуре — два; мне там приходилось бывать чуть ли не каждый день. Правда, пред светлыя очи самого районного прокурора я еще допущен не был. Все мои переговоры велись с помощником прокурора, жирно красящейся дамой со всегда вылупленными, словно от постоянного физического напряжения, глазами. Она зверски курила, и не просто цигарки, а козьи ножки; забавно было видеть на них малиновые кольца губной помады. Движения у нее резкие, быстрые, голос отрывистый и хрипловатый, как у отделенного на плацу. Она не говорила, а командовала, ловко гоняя козью ножку языком из одного угла рта в другой: