Вторая, отсюда, до востребования — в 18.32.
Тогда уже Васин был мертв.
Авария произошла ровно в семнадцать часов.
17.
Конечно, могло быть и так, что Васин, написав на листочке текст второй телеграммы, собирался на почту сам, и именно в тот момент его позвал диспетчер и предложил срочно ехать с кирпичом вместо Олеши. Что сделал бы любой на его месте? Вполне логично предположить, что попросил бы кого-нибудь снести телеграмму. Тот через какое-то время и отправился на почту, не зная ничего про беду… А еще может быть, что Васин сам сдал телеграмму — ведь дорога к спуску, где он погиб, лежит как раз мимо пятого отделения. Бланк вполне мог проваляться часа полтора среди вороха бумаг на столе, пока телеграфная барышня не соблаговолила оторваться от захватывающего романа…
«Нет, нет!» — яростно спорил я со своими собственными мыслями. Почему вдруг Васину потребовалось посылать две телеграммы? Он ведь отлично знал, что сын в госпитале. Зачем еще телеграмма до востребования?
Заработало воображение. Скорее всего, это какой-то знак, какое-то сообщение. И не от Васина, а от кого-то другого. И не его сыну, а кому-то другому…
Но, с другой стороны, человек с беспокойным характером мог бы рассуждать примерно так: а если сын уже выписался из госпиталя? Найдут ли его? Отдадут ли телеграмму? Не лучше ли подать еще одну на энский почтамт? Так, на всякий случай. Расход невелик, несколько лишних рублей. Тоже логично…
В отделении первым мне попался Ухарь-купец. Он осторожно спускался по лестнице в свой кабинет на первом этаже, с грудой дел в руках. Трофимовна несла за ним несколько остро отточенных карандашей и персональную чернильницу — Ухарь-купец признавал только красные чернила, которые сам же изготовлял из каких-то аптекарских порошков.
Значит, изгнание из рая, где Ухарь-купец временно воображал себя господом богом. Значит, явился сам господь бог.
Через минуту я со всеми своими догадками, предположениями и сомнениями был уже в кабинете начальника
Нет, не принес мне радости этот визит. Антонов был сегодня на редкость высокомерен и холоден. Выслушал меня, не пригласив даже сесть, не удостоив даже взглядом. Да и слушал ли он? Ни одного вопроса, ни малейшего проявления интереса. А когда я, теряясь от непонятно почему ледяного взгляда прищуренных глаз, кое-как довел до конца свой рассказ, Антонов сказал коротко:
— Все? Идите.
— Что?!
Я ожидал расспросов, похвал, наконец, выговора, всего, чего угодно, но только не такого оскорбительного равнодушия.
Он встал:
— Идите! Я подумаю.
И так, стоя напряженно, с надменно поднятой головой, смотрел мимо меня, не мигая, колючими, без капли человеческого тепла глазами, словно я не знаю как перед ним провинился и он ждет не дождется, когда я избавлю его от своего неприятного присутствия.
Я вышел из кабинета весь красный, в кипящей ярости, проклиная и его за бесчеловечность, и себя за то, что этаким доверчивым щенком сунулся к нему. Вот тоже нашел к кому обращаться за помощью! К этой льдышке, аристократу этому, который считает всех на свете ниже себя на десять голов и только изредка, в зависимости от настроения, погоды, каприза и еще непонятно чего, снисходит к нам, простым смертным, со своих наркоматских высот.
В таком настроении я работать не мог. Поругался из-за пустяков с Фролом Моисеевичем, с Юрочкой, даже с добродушнейшей Трофимовной, которая зашла ко мне не вовремя, оторвав от высоких размышлений. Потом узнал, что приходила она угостить меня сладким чаем, устыдился и отправился извиняться перед всеми в обратном порядке: сначала перед Трофимовной, затем Юрочкой и напоследок перед Фролом Моисеевичем. Тот, понятное дело, не удержался от нотации: «Вот вы, молодые, сначала сделаете, а потом подумаете…». Но, в общем, был довольно мил и, отчитав нотацию, сам предложил мне пойти после обеда домой отдохнуть часа на два, а уж потом вернуться в отделение и вкалывать до победного: за последние дни скопилось немало «семечек», надо перещелкать совместными усилиями.
Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.
И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.
При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.
— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо-таки затащил.
— Правильно сделал! — я сбросил шинель. — И вы снимите. Здесь тепло.
— Неудобно. — Старый адвокат в нерешительности топтался на месте. — У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.
— Ничего, ничего, на мне тоже не фрак. — Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.
Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.
— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал. — Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старательно избегал смотреть на них, чтобы не смущать старика. — Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?
— Я же вам говорил.
— Ну, мало ли что, — чуть усмехнулся он. — С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.
— Я не флюгер.
Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!
— Тогда еще вопрос. — Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора. — Думаете ли вы все еще, что объектом преступления являлся Олеша?
— Нет.
— Ага! — воскликнул он, явно довольный. — Тогда я могу вам сказать. Если не Олеша должен был стать жертвой, то не исключено, что ему специально дали водки. Понимаете? Чтобы отстранить от поездки. Попробуйте поискать в этом направлении. Тот, кто подсунул Олеше водку, возможно, и есть действительный убийца. Или его сообщник.
Интересная мысль! Она открывала перспективу для поисков преступника.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Вы очень хороший адвокат, Евгений Ильич.
Умный старик сразу уловил подтекст.
— Думаете, продолжаю выручать своего подзащитного? Нет, он уже вне опасности… Просто хочется, что бы восторжествовала истина и настоящий виновник не ушел бы от правосудия.
Домашняя обстановка располагала к разговору по душам. Евгений Ильич тоже был как-то мягче и доступнее обычного, может быть, оттого, что барская шуба, прибавлявшая ему сановитости, висела сникнув, вся в складках, на гнутом гвозде. И я, решившись, спросил у него, почему он оставил историческую науку и пошел в адвокаты.
Ответ меня поразил:
— Мне тоже хочется внести свою посильную лепту в победу над врагом.
— Как?! Неужели вы думаете, что, защищая преступников, содействуете нашей победе?
— А вы думаете — нет?… Хорошо, сейчас попробую объяснить. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Конечно, если бы я на фронте без промаха стрелял в фашистов или хотя бы выплавлял в тылу сталь для снарядов, пользы было бы больше. Но мне уже не двадцать и даже не шестьдесят. Да, да, милый Виктор, даже не шестьдесят. Так что же я могу? Заниматься историей?
И это нужно, история — наше прошлое, в ней заложены корни настоящего и будущего; вы ведь не можете понять развитие и болезнь листьев, не зная того, что делается в корнях. Но все мои работы, к сожалению, остались там… И я в поисках полезного себе применения усмотрел еще один путь. Идет война, подчас не хватает времени и сил разобраться с каждым, кто обвинен в преступлении закона…