— Они поезда останавливают. Зеленый свет в семафоре мешком накроют, под красное стекло — карманный фонарь. Машинист, понятное дело, сразу на тормоза. И они грабить…

Старый грузин, со слипшимися, как войлок, седыми волосами, звал сына — того занесло в другой конец вагона:

— Отия! Отия!…

Отия… Так звали шофера нашей дивизионки — мы стояли рядом с редакцией на отдыхе. Веселый, белозубый, с узенькими черными усиками. Он приладил к своему грузовику шкив типографской машины, и задняя полуось, вращаясь, приводила в движение печатный станок. Поднимет Отия зад трехтонки домкратом, включит мотор и сидит в кабине, грузинские песни поет. Кончит петь, командиры подразделений знают: готова газета, можно почтальонов за свежим номерком посылать.

Шальной снаряд угодил прямо в кабину грузовика. Дивизия все еще стояла на отдыхе…

— Отия!… Отия!…

Утром меня разбудил морячок — тот самый. Сидит, свесив в проход свою единственную ногу, на полке напротив и несильно тычет мне в бок костылем.

— Эй, братишка, где твоя совесть, а?

Я пробормотал что-то невнятное. Как не повезло! Сейчас он возьмется за меня на радость стиснутой на нижних полках доброй дюжине пассажиров.

— Поспал — дай другим. Вон папаша всю ночь штаны протирал. А ты ко мне.

Похоже, он меня не узнал…

Я пересел, освободив полку. Старик-грузин благодарно закивал и, кряхтя, полез наверх.

— Что, братишка, время заправляться? — морячок сунул руку в рюкзак. — Белые сухари на черный день. Погрызешь?

Мы соединили его сухари с моим куском сала и, прибавив по кружке горячей воды с сахаром, очень прилично позавтракали.

— Значит, едем в Энск? — Морячок удобно привалился к стенке, вытянул вдоль полки ногу — после сытного завтрака его потянуло на дорожный треп. — Живешь там или как?

— Или как.

— Понятно. — Он кивнул. — Командировка.

Уходя от дальнейших расспросов, я поспешно спросил сам:

— Ты-то сам не оттуда? Госпиталь где искать, случаем не знаешь?

— Нет, не знаю! — криво усмехнулся он. — Где, думаешь, моя правая нога не захотела меня больше носить?…

Поезд двигался медленно, с частыми и долгими остановками. Мимо под однообразный перестук колес плыли такие же однообразные заснеженные поля. На полустанках безлюдье, зато на станциях покрупнее настоящие кулачные бои. На нас тут, в самой середине, накатывались людские волны с обеих сторон — запертые на одном конце вагона двери не помогали, у многих были с собой самодельные железнодорожные ключи.

Дважды стояли мы на запасных путях, пропуская составы с ранеными. Пассажиры льнули к окнам, жадно ловя быстро мелькавшие лица.

— Э! — гортанно вздыхал так и не заснувший грузин.

Женщины утирали неслышные слезы…

В Энск приехали в обед. Черная масса, усыпавшая перрон, была не страшна — наш поезд дальше не шел. Я собрал свои пожитки.

— Видок! — критически оглядел меня морячок. — Цепляй-ка лучше назад свои картонки. Где там они у тебя?

Пришлось доставать из сумки погоны. Он, вроде и не замечая моего замешательства, помог их пристегнуть, зажав под мышками костыли.

— Боялся — помнутся, — неуклюже оправдывался я. — Потом ходи в мятых…

— Будет тебе, будет! Я ведь наблюдал в перископ твою хитрую посадку. — Пристукнул по плечу. — Вот так, братишка, не считай других дурнее себя, даже если в милиции служишь. У меня ведь все-таки не голову отрезали — ногу… Ну, прощевай! — опять перешел он на свое деланное бесшабашное просторечье. — Желаю всяческих удач в твоей цветущей жизни.

Подмигнул на прощанье и сильными резкими толчками понес свое изуродованное тело…

Энск был не больше нашего города, но гораздо уютнее, с парками и проспектами, застроенными настоящими городскими домами с балконами, эркерами и колоннами. После привычных бараков и серых однотипных учрежденческих зданий они мне казались архитектурным совершенством.

А вот люди такие же. Озабоченные лица, ватники, старенькие, разлезающиеся платки, те же, что и у нас, вытертые шинели. Да, поистрепался, пообносился народ за войну — здесь, среди пестро-веселых — розовых, зеленых и голубых домов это особенно бросалось в глаза.

Почтамт помещался в пятиэтажном здании со шпилем и арками. Неряшливыми заплатами из чуждого материала выглядели огромные, забитые фанерой окна первого этажа — где взять стекла такого размера? Когда строили, никто не рассчитывал на войну.

Не желая привлекать внимания многочисленных посетителей, я прошел прямо в кабинет начальника, и через какие-нибудь четверть часа девушка, ведавшая корреспонденцией до востребования, уже показывала мне расписку в получении телеграммы, на которой округлым женским почерком было четко выписано: «Богатова».

Вот тебе раз!

— Вы ее случайно не помните? Какая она из себя? Может, что-нибудь бросилось в глаза?

— Что вы! У меня ежедневно проходят сотни — раз ее упомнишь?

— А почему выдали ей? Телеграмма ведь адресована Васину?

— Значит, была доверенность…

Что ж, розысками Богатовой придется заняться позднее. А теперь — в госпиталь!

До войны здесь размещался санаторий. Каменный главный корпус и много маленьких бревенчатых домиков, похожих на деревенские избы. Склон горы, поросший черно-зелеными елями, небольшое озеро — красиво! Был когда-то и деревянный забор, украшенный резными узорами, но его разнесли по кускам, на дрова. Уцелели лишь ворота и рядом с обеих сторон по нескольку досок — их, вероятно, не решались трогать из-за опасной близости часового.

У самого часового вид не ахти: ободранные ботинки, шинель собрана спереди, вся в каких-то странных складках снизу доверху, словно ее жевала корова. Но бдительность на уровне: остановил и не пустил дальше, хотя я ему убедительно доказал, что могу пройти и справа, и слева, и со стороны горы — нигде, кроме как здесь, у ворот, никакой охраны.

Больше, чем мои доказательства, подействовали удостоверение и командировка — в ней было сказано, что я направляюсь в энский госпиталь.

— Идите, ладно.

Часовой, все еще недоверчиво присматриваясь ко мне, опустил, наконец, свою грозную трехлинейку с примкнутым штыком.

Первым долгом — к начальству!

Им оказалась рослая полковница медицинской службы с изрытым оспой плоским лицом и с зычным голосом исполнительницы народных песен, как выяснилось позднее, с незлым сердцем, но только крепко закованным в труднопроницаемый панцирь из сплава самого примитивного солдафонства, грубой прямолинейности и полного отсутствия такта.

— Кем интересуетесь? — Она безостановочно двигалась по кабинету широким, твердым, совсем не женским шагом.

— Васин.

— У меня их восемьсот — всех знать не обязана! — отрубила полковница, словно тяготясь моими назойливыми расспросами; а между тем я даже рта не раскрыл. И тут же, нарушая всякую логику, сама пошла сыпать вопросы: — Молодой? Высокий? Светловолосый такой? Станиславом звать?

— Он! — обрадованно подтвердил я. — Станислав Николаевич Васин.

— Гемофилия.

— Кажется, болезнь такая?

— Именно! Встречается исключительно у мужчин. — Она пронзила меня строгим взглядом, и я впервые в жизни устыдился за свою принадлежность к мужскому полу. — Несвертываемость крови. Даже зуб вырвать — вопрос жизни и смерти. Кем его устроили?

— Шофером, товарищ полковник.

Я провожал ее глазами: туда-сюда, туда-сюда — гвардейский марш не прекращался ни на миг.

— Бе-зо-бра-зи-е! — произнесла она внушительно, по складам. — Куда вы там смотрите!

Я молча ежился. Вот бы их поженить с Курановым, была бы знатная парочка!

— А если ушиб? Или порез? — продолжала она возмущаться. — Ведь любая ранка может вызвать летальный исход… А почему вы им заинтересовались? — вдруг спросила в упор.

Я выложил версию, придуманную Глебом Максимовичем. Шайка расхитителей. Соучастие некоторых шоферов. Есть сигналы и о Васине. Надо проверить.

— Чепуха! Муть зеленая! — рубанула она сплеча, сверля меня недоверчиво прищуренными глазами. — Заслуженный человек, партизан… Дежурный! — гаркнула так, что я вздрогнул.