— Есть — поругать!…

Расставались мы, довольные друг другом.

— А знаете, я теперь угрозыска нисколечко не боюсь, — рассмеялась Богатова, прощаясь. — Приезжайте еще!

— Не исключено, — весело ответил я ей в тон. — У нас столько общих знакомых…

Теперь разыскать почтальона, обслуживающего госпиталь. Мало что — порядок! Как говорит Седой-боевой, порядок для того и существует, чтобы его нарушать. Васин не мог не получить первой телеграммы. Просто не мог. Только нужно еще доказать.

В отделении связи, обслуживающем госпиталь, никого, кроме дежурной телеграфистки.

— Приходите завтра, почтальоны бывают только с утра.

Но я проявил фронтовую стойкость, и телеграфистка, меча недовольные взгляды, стала одеваться.

— Ваше счастье, что Марья Николаевна живет через дорогу. Только смотрите, ничего тут без меня не трогайте! — строго наказала она. — Застучит аппарат — пусть себе стучит. А придут телеграмму сдавать, скажите, что я сейчас.

Ушла и быстро вернулась, ведя с собой закутанную до самых глаз старую женщину.

— Из кровати вытащила… — Ой! — кинулась к телеграфному аппарату: там уже настучало, наверное, с десяток метров ленты.

— Больная я, простыла насквозь, — с укором, глухо проговорила почтальонша, не снимая платка. — Что вам, товарищ?

Я сказал. Был ли случай, совсем недавно, чтобы телеграмму, адресованную в госпиталь, получил сам ранбольной?

— Нет! — замотала она головой. — Только через штаб. У них там такая начальница!

— А все-таки, — настаивал я. — Фамилия — Васин.

— Нет! — порылась в ящике, достала пачку серых бумажек, перевязанную бечевкой. — Вот с первого числа расписки все за мои телеграммы — в этом ведь месяце было дело?… Видите, на всех одна роспись. Секретарша у них принимает, Вика… Васин, говорите? Сейчас и Васина найдем… Вот!

Подпись была совсем другой, нисколько не похожей на полудетскую с круглыми буковками руку секретарши — просто четыре палки, прочерченные наискосок пятой. И карандашом, не чернилами.

Почтальонша озадаченно уставилась на бумажку.

— Кто расписался? Не должно быть! — Но, взглянув на число, вспомнила. — А, мой выходной! Мотя ходила…

И только я успел с упавшим сердцем подумать, что теперь придется искать эту тетю Мотю, которая, конечно, живет у черта на куличках да к тому же еще отправилась в гости к своей двоюродной бабушке, на другой конец света, как почтальонша обратилась с упреком к телеграфистке:

— Я же тебе говорила, Мотя, — только в штаб! Хочешь, чтобы меня их полковница съела?

У меня ожила надежда. Может, вспомнит?

И телеграфистка Мотя действительно вспомнила — в тот день была всего только одна телеграмма на госпиталь, поступившая после обеда.

— Иду, а он уже меня у ворот караулит. Отдай да отдай. А сам в халатике, в тапочках на босу ногу. От отца, говорит. Я посмотрела, точно, от отца. Ну, отдала — зачем зря человека морозить! А что? Так уж и нельзя?

— Нет, ничего, ничего. Только вот напишите, пожалуйста, как все произошло.

Я вытащил свой блокнот. За последние дни он заметно отощал…

Значит, телеграмму Васин все-таки получил. Сам получил! А от Богатовой утаил, на почтамт ее сгонял вечером. Знал, что туда придет вторая телеграмма, знал!

Сама собой напрашивалась мысль: уж не ждал ли сын известия о гибели отца? Уж не об этом ли сообщалось ему самим фактом присылки второй телеграммы?

Но зачем? Зачем?

Или тут целая цепь совпадений?

Открывался необъятный простор для всевозможных головоломных догадок и комбинаций…

Еще оставалось время на поиски жены Седого-боевого. Улица, на которой она жила, находилась в самом центре. В квартиру меня не пустили, переговоры велись втемную.

— Анастасия Михайловна Григорьева здесь живет? — спросил я у пестрой двери с ободранными остатками клеенки.

— Кто спрашивает? — в свою очередь поинтересовалась дверь напуганным старушечьим голосом.

— Сослуживец ее мужа.

Начались пытливые расспросы: как его зовут, мужа, где он сейчас находится, и так далее. Экзамен был сдан успешно, и возникла надежда, что я все-таки буду впущен в квартиру. Но тут дверь вдруг сказала:

— А ее нет.

— То есть, как — нет?

— Там она и днюет, и ночует.

— Где там?

Я едва сдерживался, чтобы не поддать сапогом по глумливой двери.

— На работе.

— В поликлинике?

— Нет, теперь уже не в полуклинике — в госпитале. В лаболатории. Начальником.

В старушечьем голосе звучала гордость. Мать, наверное. Оставить ей сумку, передать привет — и на вокзал.

А что я скажу Седому-боевому? Нет, раз уж я здесь, в городе, надо ее повидать.

На полпути вспомнил: надо было хоть сынишку посмотреть — он же не с ней, на работе, а дома. Седой-боевой обязательно начнет выспрашивать. Не худенький ли? Не бледненький ли? Отец…

Предусмотрительно обошел ворота с плясавшим от холода часовым — уже не тот, что днем, другой; не объясняться ведь с ним в темноте, еще возьмет и не пустит. Проник на территорию госпиталя со стороны озера, там у них дымила не то баня, не то прачечная. И уже возле главного корпуса напоролся на начальницу.

— Опять, что ли, ко мне? — спросила, ничуть не маскируя своего недовольства.

— Да, — соврал я. — Хотел поблагодарить за помощь.

Она молча отмахнулась, как от досадливой мухи.

— Еще мне осталось только доктора Григорьеву повидать, да вот не знаю, где у вас лаборатория.

— И у нее какие-то махинации?

— Нет, нет! — спешно заверил я. — Просто привет от мужа. Мы с ним вместе лежали, в одной палате.

Покосилась недоверчиво:

— Вы что, были на фронте?

— А как же! Демобилизован из-за ноги.

Но ее ничем нельзя было пронять. Почему она меня так невзлюбила?

— Да, некоторым лишь бы повод. Но только не у меня в госпитале!… Лаборатория — по дорожке прямо. Второй дом.

Я молча козырнул и пошел.

— А вы, правда, хромаете! — прогремело мне вслед… — Кокаиновую блокаду делали?

— Все делали — и блокаду, и окружение! — огрызнулся я через плечо и прибавил шагу.

Остановись — и она, еще чего доброго, заставит прыгать и приседать.

Ну и тетка!…

Григорьеву я нашел в большой комнате, уставленной пробирками на фанерных подставках, колбами и бутылками всяких калибров и мастей. Миловидная женщина с усталым лицом и запавшими глазами.

Почему-то она решила, что я ищу замполита:

— Замполит в следующем доме, товарищ.

— Я к вам.

— Ко мне? — Отодвинулась вместе со стулом от микроскопа, посмотрела на меня, на мою немецкую сумку — и все сразу поняла. — От Миши? — прошептала одними губами.

Мне не понравилось — она нисколько не обрадовалась, даже скорее испугалась.

— От него, — сказал я бодро. — Вот вам подарок, — передал сумку, мучившую меня целый день. — Вам и сыночку вашему.

— Спасибо! — Она стала еще бледней, чем была.

Мы помолчали.

— Как он там? — спросила Григорьева вымученно, не поднимая взгляда от пола.

— Хорошо! Совсем уже хорошо!… А вы почему не приезжаете? Он очень ждет.

Опять молчание.

Все стало понятно и ясно. Он лежит там почти недвижно, Седой-боевой, а эта…

— Я приезжала, — сказала она тихо. — Месяц назад.

— М-да…

— Нет, правда! — Григорьева в первый раз подняла глаза, и я увидел, что да, приезжала она. — Начальник госпиталя не пустил, отправил обратно.

— Куранов? Почему?

Она вдруг заплакала. Не заголосила, не закричала. Просто по худым щекам, прокладывая дорожки, одна за другой побежали крупные слезы.

— Умер наш Роденька, умер от дифтерита. Пять недель назад. Не уберегла я, не уберегла!

У меня перехватило дыхание. От Роденьки привет, Роденька целует, Роденька посылает свой рисунок — Седой-боевой читал всем нам письма, показывал, радовался: смотрите, как здорово нарисовал!… А Роденьки нет на свете.

— Как же… Как же… — лепетал я.